Вход

Анненский и другие

 Мы пойдем по Петербургу  Пушкина и Блока, по Ленинграду Ахматовой и Бродского.
—1—

Литературный Питер многолик. Есть Петербург Достоевского,  Гоголя,  есть и пострашнее. Есенин в «Англетере» провел последние часы.  Мандельштам, затравленный, с  женой, «нищенкой-подругой»,  прорыдал: «Петербург, я еще не хочу умирать».

 Начнем с Пушкинского дома, что на Мойке. Музей посещать не станем.  Что там делать?  Смотреть на чернильницу, гусиные перья, невыносимо скучные лица школьников, которых вылавливает по залам классная руководительница?  Она одна и слушает экскурсоводшу, а на ребят посмотришь — как будто в угол поставили.

 Сергей Довлатов хвалился, что за годы эмиграции не посетил в Нью-Йорке ни  Метрополитен, ни мадам Тюссо. Не любим мы с Сергеем Донатовичем музеи. Прогуляемся  вокруг да около. Погода, конечно, мерзкая, слякотная, но таков этот город.  «Увы, как скучен, — вздыхал Лермонтов, — …с туманом вечным и водой». 

 Все, что связано с литературой,  повязано здесь даже географически. Если идти вверх по Мойке  до Сальнобуянского канала и еще дальше,  до речки Пряжки, попадем на улицу  Декабристов. Она подлиннее ржевской будет и повыше. Здесь точно жил Гоголь, а был ли он в Ржеве, наше краеведение надвое сказало.

 Питерская  улица Декабристов вливается в Вознесенский проспект — еще одно поэтическое название.  До 1918 года улица называлась Офицерской, неподалеку тут была  слобода. Почти как  у нас. От ржевской Декабристов до Ямской слободы тоже рукой подать.  Река Пряжка первоначально называлась Чухонская речка, а у нас пониже Декабристов — Бобровка зачуханная. 
На углу стоит дом, в котором девять лет прожил Блок, он здесь и умер в 1921-м. Там теперь музей Блока, давайте мы не пойдем  туда, Сан Саныча и Сан Сергеича мы любим и без музея. Исследователи  спорят,  из окон той ли квартиры, откуда Блок глядел на пустынный Петербург; сорока годами раньше на набережную Пряжки смотрел Иннокентий Анненский? Который написал: «Среди миров», кого боготворили Пастернак и Гумилев, Ахматова считала единственным учителем; перед кем коленопреклонялся несгибаемый Мандельштам.

—2—

Говорят, что Блок и Анненский проживали в квартире № 23. Но что-то не видать об Иннокентии Федоровиче никакой таблички. Может, со двора где-нибудь висит? А какие страсти кипят на страницах журналов:  «Блок переселился туда в результате “уплотнения”. Следовательно, кв. 23 была разделена на две. 23-я имела вход с “черной” лестницы, а с парадной в советское время почему-то была кв.73. Кроме того, в музейную экспозицию мы входим, поднявшись на второй этаж, направо. Но есть еще квартира рядом, в которую можно войти прямо, на той же лестничной площадке. Там до сих пор живут какие-то люди. Может быть, все это была когда-то одна большая квартира? На этот вопрос трудно ответить». Вот такая проблема. Не здесь ли Мандельштаму явились строчки:

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

 Все же допустим, что Блок и Анненский глядели в одни и те же окна. Что они видели оттуда? 
Ночь, улица, фонарь, аптека, психиатрическая больница святого Николая Чудотворца. Кстати, это современное название. До революции психушку называли проще — Пряжка. В Петербурге попасть на Пряжку означало то же, что в Москве — на Канатчикову дачу, в Твери — в Бурашево, у нас — на Кривощапова.
 Неподалеку располагалась тюрьма — литовский замок.  В 1917-м сожжена — было ж обещано: «Разрушим тюрьмы, всех царей разгоним». Тоже рифмуется с Ржевом: темницу на Марата называли тюремным замком.

Перейдем Пряжку по Банному мосту, на этот берег вернемся по другому, тому, что при Петре носил имя мельника  Матисса. Надо же, про мельника не забыли, а именем Анненского здесь ничего не названо.

 Иннокентий Федорович умер сто лет назад. О том, что он родился в Омске, я узнал, когда мы были там в командировке в начале 90-х. Мы тогда считались самой читающей в мире страной, поэтому хороших книг в магазинах для всех не хватало, а тут, пожалуйста — поэт Павел Васильев. Не поверилось,  девушку-продавщицу спросил: «Васильев  у вас по подписке, за тонну макулатуры или каких-нибудь ягод, корья, сырья? — Нет, — говорит, — это книга нашего местного издательства, еще есть «Кипарисовый ларец» Анненского, он здесь родился.  А Павел Васильев — уроженец Восточного Казахстана, это недалеко отсюда».

 Анненского  знал только по песне  Вертинского: «Не потому, что от нее светло, а потому, что с ней не надо света» и по Еврипидовской «Медее», которую он переводил. Слышал про казус с одним из его переводов. Есть цикл стихотворений в прозе, который относили к раннему периоду оригинального творчества Анненского. Только в 1980-х почти случайно удалось установить, что это ранний перевод итальянской поэтессы, популярной при жизни Анненского. Сейчас бы радостно заголосили: «Плагиат!». Тогда это объясняли сдержанно: «Поэзия в его переводах — скорее эмоциональный «дублет», нежели точное воспроизведение». То есть поэт настолько перевоплощался в древнегреческого драматурга, итальянскую поэтессу, что забывал ставить под своими переводами имя автора.

 Купил я  все же «Соляной бунт» Васильева, потому что знаком был с  предсмертной оценкой Пастернака: «В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в свое время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара, и безмерно много обещал…». Как и Мандельштам, расстрелян в те же каннибальские годы.

  —3—

Анненский  не стал профессиональным литератором, то есть зарабатывающим на жизнь литературным трудом. Он рано женился на вдове вдвое старше с двумя детьми.
Отмечали в нем «развитое до щепетильности самолюбие в сочетании с чрезвычайной скромностью при полном отсутствии честолюбия». По достоинству оценен лишь посмертно.
В доме на Офицерской Анненский проживал у брата, с ним они и договорились: «До тридцати лет не печататься».  Странные люди, эти символисты. Впрочем, такого слова тогда не знали, Анненского называли мистиком в поэзии.
О себе шутил:  «Довольствовался тем, что знакомые девицы переписывали мои стихи и даже (ну как тут было не сделаться феминистом!) учили эту чепуху наизусть».

 После прочтения посмертно вышедшего сборника «Кипарисовый ларец» А. Блок скажет (в письме В. Кривичу, сыну Анненского): «Невероятная близость переживания, объясняющая мне многое о себе самом». При жизни он чуть блеснул «в мерцании светил», ему было уже за пятьдесят.
Умер Анненский сто лет назад. А за сто лет до его рождения на глаза императрице Елизавете Петровне попался напечатанный в журнале «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие» мадригал, который был посвящен актрисе итальянской труппы. Елизавета считала себя первой красавицей Петербурга, поэтому  упоминание о «неких дамах» императрица приняла как намек на свой счет. Издатель получил выговор, а лист с «неприличными» стихами был вырезан из всех нераспроданных номеров журнала.
Автором вызвавшего такой переполох мадригала был двадцатидвухлетний гвардейский унтер-офицер Алексей Андреевич Ржевский, впервые выступивший в печати.

Друзья-поэты и любители поэзии ожидали, что талант Ржевского с годами будет мужать и крепнуть. Но в 1763 году его имя пропало со страниц журналов: он перестал писать. В этом году на русский престол взошла новая императрица, Екатерина II. Потомку старинного дворянского рода удельных князей Ржевских открылся путь к чинам, и он, оставив перо поэта, ринулся в водоворот придворной жизни.
Постепенно Ржевский выдвинулся в первые ряды государственных деятелей, стал сенатором. Видимо, Ржевский все-таки не раз испытывал сомнения, правильно ли поступил, променяв поэзию на роскошь царедворца.

—4—

Анненский почестями обласкан не был, хотя пост занимал видный. В 1905-м защищал студентов, участвующих в волнениях, имел массу неприятностей, собирался уйти из университета. Сблизился с редакцией «Аполлона», Волошин искренне жалел Анненского.
«Видеть И.Ф. в редакции “Аполлона” было тем более обидно и несправедливо, в особенности для последнего года его жизни. Это было какое-то полупризнание. Ему больше подобало уйти из жизни совсем непризнанным».

Частично говорит о том, что Анненский серьезно отнесся к предложению редактора Маковского и тот факт, что почти одновременно с началом переговоров он подал прошение об отставке (оно было удовлетворено за несколько дней до смерти поэта). Ахматова была уверена, что Маковский своим невниманием и пренебрежением угробил честолюбивого и скромного поэта.
В заключение — цитата из современного, уж точно никому не известного Александра Файнберга.

Всю жизнь тебе хотелось позарез
Прознать, что уродился ты великим,
Ты ждал, что голос ангельский с небес
Тебя хоть раз, но все-таки окликнет.
Но жизнь ушла.
И ты стоишь в пыли,
Уже не помня, был ты или не был.
А голоса зовут из-под земли,
И ни один не окликает с неба.

Все, поехали домой, вон наш трамвай идет. Да и милиционер косится, как полицейский, а у меня паспорта нет с собой. Как там у Лермонтова про скучный город: «Куда ни глянешь, красный ворот, как шиш торчит перед тобой».